Неточные совпадения
Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты: спать
не раздеваясь, так, как есть, в том же сюртуке,
и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько
жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель
и пожитки,
и уже казалось, что в этой комнате
лет десять
жили люди.
— Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы
и вышли перед фрунт навеселе, да уж
и досталось нам, как Алексей Петрович узнал:
не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть
не отдал под суд. Оно
и точно: другой раз целый
год живешь, никого
не видишь, да как тут еще водка — пропадший человек!
Он глубоко задумался о том: «каким же это процессом может так произойти, что он, наконец, пред всеми ими уже без рассуждений смирится, убеждением смирится! А что ж, почему ж
и нет? Конечно, так
и должно быть. Разве двадцать
лет беспрерывного гнета
не добьют окончательно? Вода камень точит.
И зачем, зачем же
жить после этого, зачем я иду теперь, когда сам знаю, что все это будет именно так, как по книге, а
не иначе!»
— Позвольте, позвольте, я с вами совершенно согласен, но позвольте
и мне разъяснить, — подхватил опять Раскольников, обращаясь
не к письмоводителю, а все к Никодиму Фомичу, но стараясь всеми силами обращаться тоже
и к Илье Петровичу, хотя тот упорно делал вид, что роется в бумагах
и презрительно
не обращает на него внимания, — позвольте
и мне с своей стороны разъяснить, что я
живу у ней уж около трех
лет, с самого приезда из провинции
и прежде… прежде… впрочем, отчего ж мне
и не признаться в свою очередь, с самого начала я дал обещание, что женюсь на ее дочери, обещание словесное, совершенно свободное…
— Случайно-с… Мне все кажется, что в вас есть что-то к моему подходящее… Да
не беспокойтесь, я
не надоедлив;
и с шулерами уживался,
и князю Свирбею, моему дальнему родственнику
и вельможе,
не надоел,
и об Рафаэлевой Мадонне госпоже Прилуковой в альбом сумел написать,
и с Марфой Петровной семь
лет безвыездно
проживал,
и в доме Вяземского на Сенной в старину ночевывал,
и на шаре с Бергом, может быть, полечу.
Ей было
лет тридцать. Она была очень бела
и полна в лице, так что румянец, кажется,
не мог пробиться сквозь щеки. Бровей у нее почти совсем
не было, а были на их местах две немного будто припухлые, лоснящиеся полосы, с редкими светлыми волосами. Глаза серовато-простодушные, как
и все выражение лица; руки белые, но жесткие, с выступившими наружу крупными узлами синих
жил.
— Да, — скажет потом какой-нибудь из гостей с глубоким вздохом, — вот муж-то Марьи Онисимовны, покойник Василий Фомич, какой был, Бог с ним, здоровый, а умер!
И шестидесяти
лет не прожил, —
жить бы этакому сто
лет!
— А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ка, как они
живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене
и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по
годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму… У них
и корка зря
не валяется: наделают сухариков да с пивом
и выпьют!
С тех пор Иван Богданович
не видал ни родины, ни отца. Шесть
лет пространствовал он по Швейцарии, Австрии, а двадцать
лет живет в России
и благословляет свою судьбу.
Он говорил, что «нормальное назначение человека —
прожить четыре времени
года, то есть четыре возраста, без скачков,
и донести сосуд жизни до последнего дня,
не пролив ни одной капли напрасно,
и что ровное
и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала в них».
Они никогда
не смущали себя никакими туманными умственными или нравственными вопросами: оттого всегда
и цвели здоровьем
и весельем, оттого там
жили долго; мужчины в сорок
лет походили на юношей; старики
не боролись с трудной, мучительной смертью, а, дожив до невозможности, умирали как будто украдкой, тихо застывая
и незаметно испуская последний вздох. Оттого
и говорят, что прежде был крепче народ.
Илья Ильич
жил как будто в золотой рамке жизни, в которой, точно в диораме, только менялись обычные фазисы дня
и ночи
и времен
года; других перемен, особенно крупных случайностей, возмущающих со дна жизни весь осадок, часто горький
и мутный,
не бывало.
— Да неужели вы с меня за целый
год хотите взять, когда я у вас
и двух недель
не прожил? — перебил его Обломов.
Шли
годы, а они
не уставали
жить. Настала
и тишина, улеглись
и порывы; кривизны жизни стали понятны, выносились терпеливо
и бодро, а жизнь все
не умолкала у них.
И в Обломове играла такая же жизнь; ему казалось, что он
живет и чувствует все это —
не час,
не два, а целые
годы…
У него был свой сын, Андрей, почти одних
лет с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда
не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или ушами да плакал все втихомолку о том, что
живет не у бабушки, а в чужом доме, среди злодеев, что вот его
и приласкать-то некому,
и никто любимого пирожка
не испечет ему.
Она вспомнила предсказания Штольца: он часто говорил ей, что она
не начинала еще
жить,
и она иногда обижалась, зачем он считает ее за девочку, тогда как ей двадцать
лет. А теперь она поняла, что он был прав, что она только что начала
жить.
Он стал давать по пятидесяти рублей в месяц еще, предположив взыскать эти деньги из доходов Обломова третьего
года, но при этом растолковал
и даже побожился сестре, что больше ни гроша
не положит,
и рассчитал, какой стол должны они держать, как уменьшить издержки, даже назначил, какие блюда когда готовить, высчитал, сколько она может получить за цыплят, за капусту,
и решил, что со всем этим можно
жить припеваючи.
Трудись! Кому вы вздумали
Читать такую проповедь!
Я
не крестьянин-лапотник —
Я Божиею милостью
Российский дворянин!
Россия —
не неметчина,
Нам чувства деликатные,
Нам гордость внушена!
Сословья благородные
У нас труду
не учатся.
У нас чиновник плохонький,
И тот полов
не выметет,
Не станет печь топить…
Скажу я вам,
не хвастая,
Живу почти безвыездно
В деревне сорок
лет,
А от ржаного колоса
Не отличу ячменного.
А мне поют: «Трудись...
Городничий (бьет себя по лбу).Как я — нет, как я, старый дурак? Выжил, глупый баран, из ума!.. Тридцать
лет живу на службе; ни один купец, ни подрядчик
не мог провести; мошенников над мошенниками обманывал, пройдох
и плутов таких, что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду. Трех губернаторов обманул!.. Что губернаторов! (махнул рукой)нечего
и говорить про губернаторов…
В это время я нечаянно уронил свой мокрый платок
и хотел поднять его; но только что я нагнулся, меня поразил страшный пронзительный крик, исполненный такого ужаса, что,
проживи я сто
лет, я никогда его
не забуду,
и, когда вспомню, всегда пробежит холодная дрожь по моему телу.
Когда брат Натальи Савишны явился для получения наследства
и всего имущества покойной оказалось на двадцать пять рублей ассигнациями, он
не хотел верить этому
и говорил, что
не может быть, чтобы старуха, которая шестьдесят
лет жила в богатом доме, все на руках имела, весь свой век
жила скупо
и над всякой тряпкой тряслась, чтобы она ничего
не оставила. Но это действительно было так.
— Я на это тебе только одно скажу: трудно поверить, чтобы человек, который, несмотря на свои шестьдесят
лет, зиму
и лето ходит босой
и,
не снимая, носит под платьем вериги в два пуда весом
и который
не раз отказывался от предложений
жить спокойно
и на всем готовом, — трудно поверить, чтобы такой человек все это делал только из лени.
— Нет, ты мне всё-таки скажи… Ты видишь мою жизнь. Но ты
не забудь, что ты нас видишь
летом, когда ты приехала,
и мы
не одни… Но мы приехали раннею весной,
жили совершенно одни
и будем
жить одни,
и лучше этого я ничего
не желаю. Но представь себе, что я
живу одна без него, одна, а это будет… Я по всему вижу, что это часто будет повторяться, что он половину времени будет вне дома, — сказала она, вставая
и присаживаясь ближе к Долли.
— Мы здесь
не умеем
жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел
лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым человеком. Увижу женщину молоденькую,
и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене да еще в деревню, — ну,
не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое о молоденьких думать! Совсем стал старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
В нынешнем
году графиня Лидия Ивановна отказалась
жить в Петергофе, ни разу
не была у Анны Аркадьевны
и намекнула Алексею Александровичу на неудобство сближения Анны с Бетси
и Вронским.
Даже
и расчет, что при таких расходах невозможно будет
прожить весь
год без долга, —
и этот расчет уже
не имел никакого значения.
Анна никак
не ожидала, чтобы та, совершенно
не изменившаяся, обстановка передней того дома, где она
жила девять
лет, так сильно подействовала на нее. Одно за другим, воспоминания, радостные
и мучительные, поднялись в ее душе,
и она на мгновенье забыла, зачем она здесь.
И теперь, если бы
не лето у Левиных, я
не знаю, как бы мы
прожили.
Вронский
и Анна всё в тех же условиях, всё так же
не принимая никаких мер для развода,
прожили всё
лето и часть осени в деревне. Было между ними решено, что они никуда
не поедут; но оба чувствовали, чем долее они
жили одни, в особенности осенью
и без гостей, что они
не выдержат этой жизни
и что придется изменить ее.
— Это что за фантазия! Дайте-ка ваш пульс пощупать. — Базаров взял ее руку, отыскал ровно бившуюся жилку
и даже
не стал считать ее ударов. — Сто
лет проживете, — промолвил он, выпуская ее руку.
— Все такие мелкие интересы, вот что ужасно! Прежде я по зимам
жила в Москве… но теперь там обитает мой благоверный, мсьё Кукшин. Да
и Москва теперь… уж я
не знаю — тоже уж
не то. Я думаю съездить за границу; я в прошлом
году уже совсем было собралась.
Отец его, боевой генерал 1812
года, полуграмотный, грубый, но
не злой русский человек, всю жизнь свою тянул лямку, командовал сперва бригадой, потом дивизией
и постоянно
жил в провинции, где в силу своего чина играл довольно значительную роль.
О Фенечке, которой тогда минул уже семнадцатый
год, никто
не говорил,
и редкий ее видел: она
жила тихонько, скромненько,
и только по воскресеньям Николай Петрович замечал в приходской церкви, где-нибудь в сторонке, тонкий профиль ее беленького лица.
В 55-м
году он повез сына в университет;
прожил с ним три зимы в Петербурге, почти никуда
не выходя
и стараясь заводить знакомства с молодыми товарищами Аркадия.
— Я был наперед уверен, — промолвил он, — что ты выше всяких предрассудков. На что вот я — старик, шестьдесят второй
год живу, а
и я их
не имею. (Василий Иванович
не смел сознаться, что он сам пожелал молебна… Набожен он был
не менее своей жены.) А отцу Алексею очень хотелось с тобой познакомиться. Он тебе понравится, ты увидишь… Он
и в карточки
не прочь поиграть
и даже… но это между нами… трубочку курит.
Небольшой дворянский домик на московский манер, в котором
проживала Авдотья Никитишна (или Евдоксия) Кукшина, находился в одной из нововыгоревших улиц города ***; известно, что наши губернские города горят через каждые пять
лет. У дверей, над криво прибитою визитною карточкой, виднелась ручка колокольчика,
и в передней встретила пришедших какая-то
не то служанка,
не то компаньонка в чепце — явные признаки прогрессивных стремлений хозяйки. Ситников спросил, дома ли Авдотья Никитишна?
Четвертого дня Петра Михайловича, моего покровителя,
не стало. Жестокий удар паралича лишил меня сей последней опоры. Конечно, мне уже теперь двадцатый
год пошел; в течение семи
лет я сделал значительные успехи; я сильно надеюсь на свой талант
и могу посредством его
жить; я
не унываю, но все-таки, если можете, пришлите мне, на первый случай, двести пятьдесят рублей ассигнациями. Целую ваши ручки
и остаюсь»
и т. д.
И в самом деле: женщина круглый
год живет в деревне, в глуши —
и не сплетничает,
не пищит,
не приседает,
не волнуется,
не давится,
не дрожит от любопытства… чудеса!
С того времени прошел
год. Беловзоров до сих пор
живет у тетушки
и все собирается в Петербург. Он в деревне стал поперек себя толще. Тетка — кто бы мог это подумать — в нем души
не чает, а окрестные девицы в него влюбляются…
— Нет, выпозвольте. Во-первых, я говорю по-французски
не хуже вас, а по-немецки даже лучше; во-вторых, я три
года провел за границей: в одном Берлине
прожил восемь месяцев. Я Гегеля изучил, милостивый государь, знаю Гете наизусть; сверх того, я долго был влюблен в дочь германского профессора
и женился дома на чахоточной барышне, лысой, но весьма замечательной личности. Стало быть, я вашего поля ягода; я
не степняк, как вы полагаете… Я тоже заеден рефлексией,
и непосредственного нет во мне ничего.
— Так точно: я
не имею права подвергать себя смерти. Шесть
лет тому назад я получил пощечину,
и враг мой еще
жив.
В четырех верстах от меня находилось богатое поместье, принадлежащее графине Б***; но в нем
жил только управитель, а графиня посетила свое поместье только однажды, в первый
год своего замужества,
и то
прожила там
не более месяца. Однако ж во вторую весну моего затворничества разнесся слух, что графиня с мужем приедет на
лето в свою деревню. В самом деле, они прибыли в начале июня месяца.
Когда отец с матерью вернулись, они
не знали, как благодарить Анну Трофимовну, дали ей вольную, но она
не взяла
и до старости
жила и умерла у нас. А меня шутя звали с тех пор: Пугачева невеста. А гривенник тот, что мне дал Пугачев, я до сих пор храню;
и как взгляну на него, вспоминаю свои детские
годы и добрую Анну Трофимовну.
— Странный,
не правда ли? — воскликнула Лидия, снова оживляясь. Оказалось, что Диомидов — сирота, подкидыш; до девяти
лет он воспитывался старой девой, сестрой учителя истории, потом она умерла, учитель спился
и тоже через два
года помер, а Диомидова взял в ученики себе резчик по дереву, работавший иконостасы. Проработав у него пять
лет, Диомидов перешел к его брату, бутафору, холостяку
и пьянице, с ним
и живет.
Летом, на другой
год после смерти Бориса, когда Лидии минуло двенадцать
лет, Игорь Туробоев отказался учиться в военной школе
и должен был ехать в какую-то другую, в Петербург.
И вот, за несколько дней до его отъезда, во время завтрака, Лидия решительно заявила отцу, что она любит Игоря,
не может без него
жить и не хочет, чтоб он учился в другом городе.
— Впрочем, этот термин, кажется, вышел из употребления. Я считаю, что прав Плеханов: социаль-демократы могут удобно ехать в одном вагоне с либералами. Европейский капитализм достаточно здоров
и лет сотню
проживет благополучно. Нашему, русскому недорослю надобно учиться
жить и работать у варягов. Велика
и обильна земля наша, но — засорена нищим мужиком, бессильным потребителем,
и если мы
не перестроимся — нам грозит участь Китая. А ваш Ленин для ускорения этой участи желает организовать пугачевщину.
— Удивляешься?
Не видал таких? Я, брат,
прожил двадцать
лет в Ташкенте
и в Семипалатинской области, среди людей, которых, пожалуй, можно назвать дикарями. Да. Меня, в твои
года, называли «l’homme qui rit» [«Человек, который смеется» (франц.).].
Самгин
не впервые подумал, что в этих крепко построенных домах
живут скучноватые, но, в сущности, неглупые люди,
живут недолго,
лет шестьдесят, начинают думать поздно
и за всю жизнь
не ставят пред собою вопросов — божество или человечество, вопросов о достоверности знания, о…
— Ведьма, на пятой минуте знакомства, строго спросила меня: «Что
не делаете революцию, чего ждете?»
И похвасталась, что муж у нее только в прошлом
году вернулся из ссылки за седьмой
год,
прожил дома четыре месяца
и скончался в одночасье, хоронила его большая тысяча рабочего народа.